У Вишнёвого омута

Выдающийся русский писатель, снискавший всенародную любовь уже в начале своего творческого пути, он представляет собою тот тип русского человека, само присутствие которого в нашей памяти полностью обессмысливает новейшую историю России. В самом деле, не для того же юный Михаил Алексеев готов был погибнуть в окопах Сталинграда, чтобы только какой-нибудь Абрамович пользовался плодами великой Победы, а большинство россиян не могли прожить на свою зарплату? Не для того же в своих книгах он утверждал мысль о высоком предназначении человека, чтобы человеческое достоинство каждого россиянина было растоптано социал-дарвинисткою революцией конца ХХ века? Одним словом, когда два года назад М.Н. Алексеева не стало, это печальное событие постарались не заметить все государственные телеканалы. А в прошлом году, когда исполнилось 90-лет со дня его рождения, новый агитпроп России сделал вид, что выдающегося народного писателя, автора повести «Ивушка неплакучая», на которой выросло не одно поколение россиян, и автора романа «Драчуны» о голодоморе в Поволжье - у нас никогда не было...

Село Монастырское Саратовской области… Утренняя перекличка соловьёв.

Пулемётные очереди лягушачьих мелодий. Коровьи вздохи. Гогот потревоженных дворнягами гусей.

Иглы взошедшего солнца, больно ударившие по глазам, заставили меня пробудиться, как мне думалось, первым.

Я глянул вниз с дюжины горячих перин. Сюда, под самый потолок, глубокой ночью после бесконечных рассказов, стихов и песен под балалайку водрузили меня Михаил Николаевич и его тёзка по фамилии Одиноков. Фамилия Одиноков с удивительной точностью соответствовала и его дому, стоящему на отшибе села в зарослях ольхи, и самому Михаилу Петровичу, в одиночку ведущему уже не один десяток лет своё нехитрое крестьянское хозяйство.

В доме никого не было. Спустившись на рассохшийся от времени деревянный пол, весь в пуху и перьях, как если бы мне довелось ночевать в курятнике, я вышел на солнце и пошёл к деревне по мокрой траве вдоль непроглядных зарослей черёмухи, ивняка, ольхи, ежевики, хмеля…

Навстречу мне, балансируя на скользкой тропинке, как циркач на канате, приближался Михаил Николаевич, с лицом счастливого прихожанина, возвращающегося с утренней молитвы.

- Я уже сбегал на Вишнёвый омут. К моим дружкам. Поздороваться.

Рядом в песне зашёлся соловей.

-Вот ещё один… Здравствуй, дружок!

- Да это же – развёл руками я, - Три километра туда. Да три обратно!

-Для бешеной собаки семь вёрст не крюк. Пошли завтракать.

В доме, построенном на месте не уцелевшего родового гнезда Михаила Николаевича, откуда вчера вечером под шум гостей мы незамеченными (так нам казалось!) ушли на ночлег к Одинокову, нас уже ждали.

Хозяева дома, Наталья и Василий, щедро накрывали стол. Прибывший из Саратова поэт Николай Палькин с заговорческим видом (было слышно «как у него работали мозги»!) уже сочинял дружески-язвительные стихи по поводу нашего ночного отсутствия и выдававших нас «предательских перьев» на моем костюме.

Михаил Николаевич, приняв мою сторону, мгновенно включился в игру, проявив при этом незаурядный поэтический дар экспромта.

Стихи рождались со скоростью мысли. Гости смеялись до боли в затылках.

Чтобы никого не обидеть, я отвечал «дипломатическими» строчками. Так можно и «заиграться»…

- Не стесняйся! – подбадривал меня Михаил Николаевич, – Отсутствие юмора это недостаток ума, а здесь, ты же видишь, народ не глупый.

У сельского клуба, зная о приезде своего великого земляка, с утра толпился народ, боясь пропустить долгожданную встречу. Еще не утратив веры в силу писательского слова, они видели в нём единственного спасителя своего разорённого перестройкой села. Они наивно полагали, что достаточно одного слова Алексеева, сказанного кому-то в Москве, и вновь зацветут их поля, заурчат трактора и комбайны, а о своих позорных пенсиях они будут вспоминать только в страшных снах…

Восьмидесятипятилетняя одноклассница, согбенная временем, но не утерявшая врожденного чувства юмора, по девичьи дерзко доказывала Михаилу Николаевичу, что он стал великим писателем только потому, что «списывал у неё» на уроках русского языка, так как они сидели за одной партой.

«Списывал» ли он у неё или нет, мне не удалось выяснить, но то, что он с душевным трепетом иконописца, списывал с неё своих многострадальных Журавушек, Фенюшек, Фрось и Вишенок, чьим непомерным до самоотречения крестьянским трудом, бессоницами, слезами и молитвами была не раз спасена Россия, - в этом не было никакого сомнения.

А на крохотной сцене сельского клуба сегодняшние монастырские драчуны изображали Алексеевских драчунов века прошлого. Они играли с такой откровенностью, с таким задором, с таким не актерским знанием своего дела, что, узнавая в них самого себя, Михаил Николаевич долго не мог расстаться с юными артистами, как будто, обнимая их, он мог вернуть свою молодость.

Чуть позже мы сидели у троюродной сестры Михаила Николаевича Полины (он называл её Полей), которая без устали одаривала нас афоризмами и душистой клубникой, с гордостью показывала свои десять соток ухоженной земли, засеянные луком, которые она самостоятельно обрабатывала в свои девяносто слишком лет. При этом беспрерывно шутила, а мы улыбались. Улыбались, хотя картина была не из весёлых, и почему-то наворачивались слезы. Наверное, от лука…

Вспомнили мать Михаила Николаевича Ефросинью Ильиничну, «безрассудно» отправившуюся в революционном семнадцатом году отсюда на Урал, в Челябинск, чтобы проведать своего служивого мужа. Её уговаривали родственники и соседи отказаться от столь неразумной затеи:

- Куда ты? У тебя уже трое ртов. Привезёшь четвёртый, и всех надо кормить!

Но долг сердобольной русской женщины и любовь сделали своё дело, и, родившийся «по теплу» восемнадцатого года (М.Н. дважды отмечал день рождения: весной и осенью) в Саратовском селе озорной мальчишка долго не мог избавиться от клички «Мишка Челябинский», а на вопросы сына: - Почему меня так странно дразнят? – мать, краснея, уходила от ответа…

Вспомнили и щемящие сердце песни Ефросиньи Ильиничны, которыми она лечила свою натруженную душу. Вот уж, воистину, «о чём не поплачешь, о том не споёшь»! Михаил Николаевич знал все её песни, пел их самозабвенно, при этом умудряясь комментировать каждое слово. Легонько постукивая пальцами по краю стола, он с гипнотической силой погружал нас в свои воспоминания…

Тятька, тятька, тятька родный, Зачем замуж меня отдал
Не за ровню, не за пару?..
Я любить его не стану…

Всё становилось зримо и ощутимо. И поющая матушка, и, чуть поскрипывающая, прялка и, рыжий котёнок, гоняющийся за клубком только что спрядённой шерсти…

Из под камушка, из под белыва,
Там текёт река, река быстрая.
Там текёт река, река быстрая,
Река быстрая, вода чистая.

Как по той-то реке Вел донской казак,
Не коня вёл поить,
А жену топить…
А жена та мужa уговаривала:
-Уж ты муж ты мой ж
Не топи ты меня…

Потом далеко за селом, в степи, на открытом всем ветрам кладбище, где каждый крест ему бесконечно горек и дорог, он долго и отрешённо будет стоять у её могилы, опершись о скромную оградку.

А по другую сторону села нас ожидал Вишнёвый омут.

Михаил Николаевич не мыслил себе жизни без этого Святого для него места. Он должен был хотя бы раз в году обязательно посетить его, привезти сюда своих друзей.

Омут «кругл, глубок и мрачен», но именно здесь, в чёрной таинственной глубине его, как мне теперь думается, и зародился солнечный талант великого русского писателя.

Ему, как дыхание, необходимы были приезды сюда, чтобы поднять с невесть откуда опустившейся скатерти-самобранки рюмку Монастырской водки, услышать размеренный, ни с чем не сравнимый звук падающих в осоку капель (настоящих слёз!) плакучих Монастырских ив, забросить, без всякой надежды на удачу, удочку в золотистые струи Игрицы.

По дороге к омуту, вновь пересекая село, мы остановились у моста.

Вдоль дороги, среди занявшейся зелени кое-где ещё дымилась прошлогодняя полынь. Михаил Николаевич сорвал веточку полыни, тщательно растёр её в ладонях, принюхиваясь, как охотник, уловивший только ему одному известный след.

Мне показалось, что он что-то пытается вспомнить и не может…

Да это был мост, который соединил деревенского мальчугана с Большой Землёй. По этому мосту в тридцать шестом году он ушёл, чтобы стать студентом Аткарского педтехникума. Этот мост начало большой, огненной дороги, пролегшей через Холхин-гол, Сталинград, Прохоровское поле, Днепр, Прагу, Вену.

Это было дорога от неизвестности к славе.

Но о чём сейчас он так мучительно вспоминал?

Через несколько дней, уже на даче в Переделкине он, как драгоценный клад, зарытый от чужих глаз в большой кастрюле с мукой, извлёк, ещё неведомый для мира, небольшой, перевязанный тонкой тесёмкой свёрток, и с таинственным видом повёл меня в свою комнату, к столу.

Это были фронтовые письма, написанные шестьдесят лет назад, в Сталинградских окопах, «под непрерывным обстрелом с воздуха и земли».

Письма, адресованные его девятнадцатилетней подруге из уральского города Ирбита Оле Кондрашенко (после войны она жила на Украине и скончалась незадолго до смерти М.Н.). Письма, которые сохранила Женщина, как память о первой и единственной любви, оберегая их более полувека, как самое дорогое в её жизни, и решилась вернуть автору, узнав о том, что он работает над романом «Мой Сталинград».

Михаил Николаевич долго не решался показывать их ни друзьям, ни родственникам, ни супруге, дабы не травмировать её женское сердце. Он был счастлив, когда узнав о письмах, Татьяна Павловна отнеслась к ним с должным пониманием.

Как хирург, боящийся неловким движением поранить живую ткань, он осторожно раскрывал пожелтевшие треугольники писем.

И вдруг из одного из них падает на стол выцветшая, нет, скорее поседевшая веточка полыни… Не веря глазам, он не решается прикоснуться к чуду, помнящему огонь и солнце сорок второго года!

«14 сентября 1942 г.

Оля, дорогая моя!

Хотелось бы побольше написать тебе, но борьба далеко ещё не кончена, и я считаю преждевременным подводить какие бы то ни было итоги. Скажу только, что я сам едва ли верю в то, что моя рука пишет это письмо. Трудно, пожалуй, совершенно невозможно представить себе всей тяжести борьбы.

Уже сотни раз смерть пыталась захватить меня в свои холодные объятья, но тщетно: я продолжаю жить и бороться».

- Да…- говорит он, снимая очки, - Я многое ей не дописал. Цензура всё равно не пропустила бы. И это письмо было бы уничтожено. Но я положил эту полынь, чтобы Оля почувствовала всю горечь моего положения.

«Я очень люблю жизнь и очень хочу жить, и всё-таки я отдам без страха эту жизнь, уже решил её отдать… Я хочу жить, именно потому я и отдам её».

Это строки из предыдущего письма (от 9/08-42) двадцатитрёхлетнего русского красноармейца, готового отдать жизнь ради Жизни.

Не эту ли веточку полыни пытался вспомнить тогда на мосту, у села Монастырского старый солдат? Бог весть.

Он не упомянул о ней и в своих комментариях к письмам (теперь уже не единожды переизданных), несмотря на мои просьбы. Что ж, как видно не всё на продажу: есть вещи, которые писатель оставляет навсегда в потаённых уголках своей души, куда остальным путь заказан. Ольга Кондрашенко не стала его женой. Война, как казалось молодому офицеру, ожесточило его сердце. Он не имел права на счастье в безумном, оглушённом войной мире. Что это? Жестокость, опалённого войной сердца? Или, может, это инстинкт самосохранения большого Художника? Судить не мне.

У Вишнёвого омута шумели «прототипы»…. Так в шутку он называл своих земляков. Но какие там шутки, если в каждом из разгорячённых встречей людей, угадывались его персонажи?! То «небывало поворотливый и ловкий» Пётр Михайлович, то Настасья Хохлушка, то Вишенка, то «плутовато подмигивающий» Иван Мороз, то «ёрнически морщащийся» Митрий Резак…

А ведь это их дети, внуки, а то и правнуки. Неистребима кровушка саратовских мужиков!

Михаил Николаевич смотрит в чёрное, обрамлённое патиной зелени, зеркало Вишнёвого омута. Над ним, расколотая молнией, но всё ещё живая, забывшая о своём возрасте, плакучая ива. Она обильно окропляет его своими золотыми слезами… А, может, эти капли совсем не её?

Омут памяти. Омут вечности. Таинственный и бездонный.

Михаил Николаевич, как бы извиняясь, радуется жизни, в который раз удивляясь тому, что он всё ещё жив, как эта древняя ива, принявшая на себя все ветра и молнии столетия. Он, как и она, чувствует бунтующие соки земли.

Они так просто не сдадутся… А четыре его военных ранения (каждое из которых могло оказаться смертельным!), просто мелочи жизни, о которых не стоит и вспоминать…

Давно уже нет тех, что кто не раз ценою собственных жизней, спасали его, чтобы он сейчас мог вдохнуть этот, пахнущий свежим огурцом, воздух Вишнёвого омута, который вздрагивает серебряной зыбью от каждого порыва ветра…

Но не уходит из памяти сентябрь сорок второго года. Николай Сараев, неподвижно лежащий на искромсанной Сталинградской земле в разорванной гимнастёрке, бросивший связку гранат под гусеницы немецкой танкетки.

Он спас тогда не одну жизнь бойцов миномётной роты.

А после, в адском крошеве Курской дуги, полковник Денисов отправляет его (его - командира пулемётной роты гвардии старшего лейтенанта Алексеева !) в дивизионку «Советский богатырь»… («Видать, с ума сошёл: с чего ему вздумалось посылать меня в газету…» - запишет он в своём дневнике.)

Но не будь этого самого полковника Денисова, разве стоял бы он сейчас у своего Вишнёвого омута? Разве появились бы на свет божий его «Солдаты» и «Драчуны», «Карюха» и «Хлеб – имя существительное», «Мой Сталинград» и «Оккупанты»… Его «Русское поле» с Нонной Мордюковой и «Журавушка» с Людмилой Чурсиной? Да разве всё перечислишь!

Он не боялся смерти. Он страшился того, что не окончит роман «Оккупанты» и тем подведёт редактора, что не сможет больше прийти на Вишнёвый омут, что не услышит больше подгулявших Монастырских соловьёв, не посидит на берегах (пусть даже без удочки!) невеликих, но таких дорогих речек Баланды и Медведицы.

- А чего страшиться смерти, - отшучивался он, - я же всё равно не буду знать, что я умер!

…Неподалеку от могилы Михаила Николаевича на Переделкинском кладбище стоит расколотая молнией ива. Неслышно течёт река Сетунь. Плачет ржавыми слезами небольшой родник. С грохотом, отчего вздрагивает земля, проносятся по дороге автомобили…

Но в недолгие минуты затишья, в предутреннем тумане заливисто и нестерпимо громко на всю Россию поют соловьи, взывая к её памяти.

Ведь она так неслышно похоронила своего великого Сына.

Константин Скворцов

Вернуться на главную